пересвет

СТИХИ О ЛЮБВИ

Учительница обществоведения Эмма Васильевна говорила, что научит меня любить светлые идеалы коммунизма. Но политический момент был таков, что стоило произнести магическое заклинание «эстония-латвия-литва!», и Эмма Васильевна надолго впадала в депрессию – это позволило кое-как дотянуть до той поры, когда светлые идеалы коммунизма были вынесены из образовательных учреждений и бережно сложены до лучших времен в специально оборудованных местах.

Младший сержант Крылов говорил, что научит меня Родину любить – для этого мы должны были стоять на одной ноге, вытянув вперед другую, и только спустя полчаса меняли ноги. Так себе, доложу я вам, методика. Через год, не добившись особых успехов, старший сержант Крылов ушел на дембель, и Родина последовала за ним.

Отец Сергий, настоятель нашего Покровского храма, говорил, что научит меня любить Бога. Давайте я опущу дальнейшие подробности.

Бизнес-тренер, имени которого я не запомнил, говорил, что научит меня любить работу. Подозреваю, от увольнения всех нас спасло только то, что после тренинга даже директор почувствовал ненависть к производственному процессу.

Психолог Таня говорила, что научит меня любить самого себя. Сеанса три или четыре я успокаивал психолога Таню, я внушал ей, что всякое научное знание имеет границы, что даже самые совершенные методы изредка дают сбой. При этом я чувствовал себя последним гадом.

Оперуполномоченный Гарифуллин говорил, что научит меня любить закон. Я поинтересовался, будет ли наша с законом любовь взаимной – вместо ответа оперуполномоченный Гарифуллин ощутимо пожелтел, однако взял себя в руки и сообщил, что для первого раза ограничится устным предупреждением.

Так они и не справились с поставленными учебными задачами, мои учителя. Они сказали, что я необучаем, что нет в моем сердце места для любви. Они сказали, что прокурор вызывает моих родителей, что из-за меня весь трудовой коллектив неделю будет драить портрет Ленина зубными щетками, что я должен немедленно подняться из-за парты и, положив дневник на край амвона, два часа отстоять в углу комнаты психологической разгрузки, что негативистские тенденции моего сознания препятствуют успехам в стрельбах и строевой подготовке, что все дети как дети, бойцы как бойцы, прихожане как прихожане, работники как работники, индивидуумы как индивидуумы, граждане как граждане – и только я.

И после всего этого приходишь ты и говоришь, что научишь меня любить – после того, как лучшие педагогические силы эпохи отступились в отчаянии. На что ты надеешься – ты, чья кожа смугла, как песок в пустыне моих праотцев; чьи волосы рассыпаются по плечам, как торфяная вода, бегущая из недр Похъёлы; чьи очи столь черны, что время, заглянув в них, уже не может оторваться и останавливается?
пересвет

* * *

Падежных окончаний вереница –
Мой тетрис грамматический, когда
Вокруг струится, сыплется, змеится
Безликая словесная руда:

Засечки, ножки, ромбики, овалы,
Кружки, углы. И ясно не вполне,
Где их природа понадоставала,
Зачем ссыпает на голову мне

Их ровный ток – ни плеска, ни прибоя.
Крути давай, верти, тяни к себе –
Как в песенке: судьба, судьбы, судьбою;
Как в прописи: судьбою, о судьбе.

Вот так – живешь то в леднике, то в пекле,
Клянешь сквозь пальцы вытекший улов
И бродишь по колено в сером пепле
Ненужных, мертвых, ускользнувших слов.

Но в некий миг среди тщеты и тленья
Вдруг возникает искорка, сцепленье,
Щелчок, внемеханическая связь.
И вот уже за гранью, за пределом
Стоишь, не зная, ты ли это сделал,
Восторгом, счастьем, ужасом давясь.

Примерно то же ныне между нами,
Когда, плутая днями, временами,
В не поддающемся расчету «вдруг»
Встречаемся, подходим близко-близко –
И с тихим треском пробегает искра
От соприкосновенья наших рук.
пересвет

* * *

Знак воздуха, начертанный на лбу,
Определяет меру и судьбу,
Как желтая звезда над сердцем гетто;
Не то чтоб, знаешь, он горит огнем,
Но в безвоздушном времени моем
Он метка, он клеймо, он вызов где-то.

Вот я иду, разинув жадно рот,
Меня за глотку духота берет,
Мне смрад застойный раздирает гланды,
Иду среди бесчисленных мышат,
Они не дышат, но они кишат,
Они глядят мне вслед и ждут команды.

Запоминай и память не разлей:
Вон знак огня в холодной спит золе,
Вон знак земли пересекает пустошь –
В бессмысленнейшую из всех клоак
Какой-то гад спихнул наш зодиак.
Запоминай – не дай бог что упустишь.

Скрипят часы. Потом приходишь ты,
На лбу твоем синеет знак воды –
Струенья, плеска, рыбьего полета.
И мы идем к реке сквозь смог и дым,
И дотемна на берегу сидим –
На берегу гниющего болота.
пересвет

* * *

Что-то Бог молчит – ни слова, ни полслова, ни кивка –
То ли просто отвернулся, то ли нет его в природе –
И такая наступает среднерусская тоска,
И такая прорастает лебеда на огороде.

Сам себе сидишь противен; скушен, тошен сам себе –
Даже выговор московский проступает мелкой сыпью.
Серый ангел равнодушья в заводской гудит трубе:
– Эй, пейсатель, выпей йаду!
           – Поднесешь – пожалуй, выпью.

Светит солнышко тупое, свищут птички за окном,
Чувство трепетное дремлет, чувство подлое крепчает,
Власть взыскует процветанья – значит близится облом.
– Где же йад, мой добрый ангел?
               – Нету йаду, – отвечает.

Но проклятая привычка душу высосала мне:
Мышца словоизвлеченья сокращается, помимо
Воли, смысла, боли, Бога – независима вполне,
Не сказать, к чему влекома, непонятно чем томима.

Бог молчит. В башке стрекочет. Ангел вылетел в трубу:
То ли сдулся, то ли выдул сам себя – но был да вышел.
Тащишь звук мертворожденный, прешь на собственном горбу –
И ни слова, ни полслова, ни кивка, ни взгляда свыше!
пересвет

* * *

– Сережа, Сережа, что бродишь в тоске
В дымящемся листьями майском леске,
По краю распаренной солнцем лощины?
Что ищешь в зеленом огне травяном,
В открытых полях, под хрустальным окном
Небесным, в кустах бузины и лещины?

– Ищу я кузнечиков. С ними срослись мы.
Мне так не хватает теперь в организме
Их скрежета, скрипа, воздушных прыжков,
Их разноголосого хора стального,
Где все так привычно, но все-таки ново,
Где чуть подошел – и солист был таков.

– Сережа, Сережа, но здесь, под Москвой,
Где каждый сверчок появляется в свой
Черед, где порядок цветенья и пенья
Расписан, сведен, согласован – прости! –
Кузнечиков в мае тебе не найти.
Дождемся июля – имей же терпенье!

– Но как же, – Сережа твердит изумленно, –
Ну маленький самый, ну самый зеленый
Неужто не встретится в гуще травы?
Он снова и снова бредет, одинокий,
Глядит себе под ноги, смотрит под ноги –
На стебель, на лес, на экзему Москвы.

Кузнечиков не было в этом июле –
Такие ветра ненормальные дули,
Такие унылые воды текли,
Такая стояла холодная прелость,
Что даже, прикинь, мертвецам не хотелось
Наверх вылезать из уютной земли.

Но если пройтись по весенней теплыни,
Нежданно на нас накатившейся ныне,
Услышишь: в зеленом и сладком дыму
Случайный, как решка, как чет или нечет,
Кричит в небеса одинокий кузнечик,
Не нужный уже никому.
пересвет

(no subject)

Я считаю, что со школой мне повезло – во всяком случае, по меркам нашего маленького городка, точно повезло. Учителя были плохие и нормальные, нормальных в процентном соотношении оказалось больше, чем плохих. И было три отличных учителя, которые во многом определили мою жизнь: Клара Анатольевна – учитель литературы в старших классах (это она, узнав, что я после школу намылился поступать на географический факультет, говорила: «Дима, но ведь вам надо поступать на филфак!» Я смотрел на нее, как идиот, поскольку думал, что филфак – это философский факультет. Понадобилось провалить экзамены на геофак, отучиться в ПТУ и на два года уйти в армию, чтобы незадолго до дембеля отчетливо понять, что, разумеется, надо поступать на филфак), Яков Маркович – учитель алгебры и геометрии в тех же старших классах (с успевающими играл на уроках в шахматы, а со мною поступил почти как профессор Яков Карцов с Пушкиным – то есть все про меня понял и оставил в покое) и Галина Евгеньевна – учитель начальных классов.

Когда нас собрали в школьном дворе – всю эту толпу с классическими гладиолусами в руках – и вдали замаячила шеренга из пяти учительниц, набиравших первые классы, я, обнаружив среди старух, с которых можно было рисовать сказочных ведьм, молодую куколку, решил, что она-то и будет нашей учительницей. Можете представить, как внутри все упало, когда к нам подошла жуткая старуха и объявила, что зовут ее Галина Евгеньевна и что быть нам теперь вместе три года. Какое же счастье, что мы не достались той молодой дуре! У нее был худший класс во всей параллели, и ни одного приличного ученика из-под нее не вышло. Старуха на момент нашего с ней знакомства была на год младше, чем я сейчас – а ведь я, как говорит мой друг Саша Бутягин, дожил до это возраста совершенно молодым человеком!

Мы с Галиной Евгеньевной сблизились буквально на третий день знакомства. Во время физкультурной паузы «мы писали, мы писали – наши пальчики устали» она вдруг заметила, что стоящий возле третьей парты маленький негодяй складывает ладошки не в кулачки, как все нормальные дети, а в фиги, направленные прямо в лицо учительнице. Тут Галина Евгеньевна возмущенно призвала все приличные пальчики сидеть тихо и писать, невзирая на усталость, и сидеть тихо, крепко взяла меня за руку и повела через полшколы к завучу. Завуча на месте не оказалось (либо Галина Евгеньевна сделала вид, что его там не оказалось, ибо я трепетал и, кажется, был исполнен раскаяния), и мы тем же путем зашагали обратно в класс. Не доходя до двери, Галина Евгеньевна остановилась, развернула меня лицом к себе и спросила:

– Если ты уже сейчас такой, то кем же ты станешь, когда вырастешь?

– Учителем, – к этому моменту я понял, что действительно хочу стать учителем.

– Да? – удивилась Галина Евгеньевна. – Ну ладно…

И мы пошли в класс.

Галина Евгеньевна, вы знаете, что я не соврал вам: я действительно стал учителем. Только во втором классе я временно изменил этим своим намерениям и решил пойти в воспитатели детского сада – но в этом был виноват кинофильм «Усатый нянь».

Если отпроситься во время урока в туалет, то приходится идти по коридору мимо всех классов параллели – наш кабинет был в дальнем углу. Я различал этот путь по доносившимся из-за дверей голосам – сплошному крику, как мне тогда казалось: вот кричит Руфина Ивановна (1-2 класс), вот скрежещет ржавым железом Галина Алексеевна (1-3 класс), вот блеет за недостатком сил Галина Ивановна (1-4 класс), у самого туалета слышны вопли Веры Ивановны (2-5 класс) – она помладше, но школа у нее та же, что и у старших товарищей. На обратном пути, если двигаться не вдоль дверей, а вдоль окон, слышно как в торцовом кабинете голосит Татьяна Вячеславовна (1-5 класс) – та самая молодуха, к которой я, по счастию, не попал. Сейчас я думаю, что это они не лаяли, это они так разговаривали. Впрочем, и лаяли тоже. Галина Евгеньевна умела кричать, но почти каждый раз после взрыва, произведя эффект, называла нас крокоидолами и уже спокойно излагала суть претензии – действовало безотказно: мы понимали, что на этот раз прощены, но, в общем, были неправы, и в следующий раз лучше не навлекать на себя учительский гнев.

Вообще, чувство юмора у нее было отменное. Чувство естественной человеческой порядочности – тоже. Например, у нас в классе не было ябедников и ябед в виде доносов: если ты чем-то недоволен, то надо было поднять руку, встать и открыто при всех пожаловаться на несправедливую судьбу и гада-одноклассника. Первые же попытки доносов были пресечены сакраментальным «доносчику – первый кнут». Когда Галина Евгеньевна заметила, что некоторые с излишним вниманием относятся к моему еврейству, была прочитана лекция о том, как немецко-фашистские захватчики пытались поссорить порабощенные народы и натравливали одни на другие, а у нас в Советском Союзе, слава богу, интернационализм и все народы дружат. Лично я в лекции нигде не упоминался, однако после нее в классе воцарилось некоторое подобие интернационализма, во много раз превосходившее, как я потом понял, уровень интернационализма, реально существовавшего в Советском Союзе.

На заре перестройки в школу был назначен новый директор – бывший инструктор горкома, знакомый нам всем по тому, что на демонстрациях с начальственной трибуны левитановским голосом провозглашал: «Вот проходит колонна учащихся средней общеобразовательной школы номер три, борющейся за присвоение имени сто двадцатой Гатчинской краснознаменной мотострелковой дивизии! Учащиеся встретили годовщину Октября успешной успеваемостью и повышенным употреблением наркотиков, в то время как алкоголизм среди старшеклассников явно идет на спад…». Через пару лет директор решил устроить выборы себя на пост директора, и наша Галина Евгеньевна – совершенно советский человек, не диссидент, не бузотер какой-нибудь – встала и сказала: «Евгений Эдуардович, если у нас выборы, то кто же еще претендует на пост директора? Из кого выбираем?». Перестройка в нашем маленьком городке шагнула не так далеко, как по всей стране, поэтому Евгений Эдуардович быстренько уволил Галину Евгеньевну и единогласно переизбрался на пост директора. А Галина Евгеньевна работала потом в других школах нашего городка. К слову, имя, за присвоение которого мы всей школой боролись, было таки нам присвоено – и официальное название школы существенно сократилось.

Пока мы учились у Галины Евгеньевны, к нам постоянно приходили под видом вожатых ученики из ее прошлого выпуска. И даже адский хулиган Витька Куликов. Впоследствии мы и сами ходили в ее новый класс. А после школы – к Галине Евгеньевне домой. Как-то, служа в армии, я отправился в самоволку из-под Москвы в Гатчину, к отцу на день рождения. Против патрулей у меня было отличное средство: надев «гражданку», я искренне и в полной мере переставал ощущать себя военнослужащим и не обращал внимания ни на какие патрули. Снующие по Ленинградскому вокзалу патрульные офицеры, видя очкарика, уткнувшегося в толстенный том Тынянова, и подумать не могли, что это может быть солдат, потому что советский солдат книжек не читает. Советский патрульный офицер, впрочем, тоже. Добравшись до Гатчины теплым июньским деньком, я заскочил к Галине Евгеньевне и просидел у нее часа два: узнал, что кто-то из наших к ней заходит, и даже Витька Куликов после небольшой отсидки заглядывал. Отсюда, то ли с высоты, то ли из глубины прожитых лет, все это напоминает идиллию – благодарные ученики, поющие хвалу первому учителю и верно хранящие память о нем. Но идиллии не было, а было то, о чем впоследствии говорила наша литераторша Клара Анатольевна, как выяснилось, сидевшая с Галиной Евгеньевной в школе за одной партой (все-таки наш городок очень невелик): «У Галки выходили очень правильные классы – не золотые, не сногсшибательные, а правильные. И с ними потом было проще работать».

Вчера Галина Евгеньевна умерла, немного не дожив до восьмидесятисемилетия, и я пишу эту заметку для того, чтобы сделать внутри себя отсечку, зарубку на память. Я, и правда, многим ей обязан – например, тем, что школа не была для меня мукой: в ней бывало скучно, бывало весело, бывало никак, однако это не были непоправимо отравленные десять лет. А еще благодаря ей я не пополнил ряды потенциальных космонавтов, вынужденных в средней школе, отринув пошлый скафандр с надписью «СССР», переодеваться на ходу в какие-то иные профессиональные одежды: я с самого начала хотел стать учителем, стал им, отработал восемь лет в школе, и даже сейчас, когда, к счастью, к школе давно уже не имею отношения, своеобразный педагогический задор не покинул меня.

В сети не оказалось приличной фотографии Галины Евгеньевны – выпал какой-то перефотошопленный, будто из морга, снимок, который вешать противно. Поэтому пусть будет мой давний стишок. Тогда, осенью 80-го, в нашем лесу неожиданно вылез безвременник – в таких количествах, что стал заметен. Ни до, ни после я такого не видел. И Галина Евгеньевна повела нас смотреть это чудо.

* * *

      Но ни с чем не сравним безвременник,
      безвременник, безвременник,
      Но ни с чем не сравним безвременник,
      безвременник осенний.
              Энн Стивенсон


Влажный октябрьский полдень, тающая шагрень его.
Лес обесцвечен, всюду мелкая дрожь тщеты.
«Это безвременник, – учит нас Галина Евгеньевна. –
Самые поздние, – учит, – в наших краях цветы.

Вы полюбуйтесь только: мертвенны и сиреневы,
Жизни лишенные капли вытекли из-под ног!
Это безвременник, дети. Дети, это безвременье».
Голос ее твердеет, ровен и одинок.

«Все, что уже отжило, все, что под смертью чистится,
В черную землю канет, паром умчится вон.
С чем мы сравним безвременник?» – спрашивает учительница.
Ей отвечает молчанье – страшный, давящий звон.

Что ж вы, Галина Евгеньна, главного не сказали-то?
Истина так печальна, истина так проста:
Чтобы осилить время, в тело должно быть залито
Смертоносное зелье – от ушей до хвоста.

Чтобы осилить время, чтобы прорвать его кожицу,
Нужно забить на листья, нужно забыть про тепло,
Нужно дождаться, чтобы лето пошло кукожиться,
Сдохло, зачахло, засохло, в гроб золотой легло.

Мне говорят: ни кровинки в лике твоем расколотом,
Пальцы твои белеют костяною резьбой.
Мне говорят: послушай, по городам и комнатам
Острый аптечный запах следует за тобой.

Что тут можно ответить? Пожимаю плечами я:
Видно, уж так сложилось; видно, таким я рос.
Как мне избыть из сердца отзвук того молчания –
Неугасимое эхо, неразрешимый вопрос?

Вглядываюсь в растения – от корешков до семени,
Перебираю по буквам – «хвощ», «повилика», «сныть»…
Ах, Галина Евгеньна, с чем же сравнить безвременник?
Вы-то ведь знали! С чем же? – «Не с чем его сравнить».

Крокоидолы помнят.
пересвет

* * *

Мне вдалбливали: ничего не слушай,
Из шума слов не взяться ничему,
Слова, как скверна, поражают уши
И бесполезно сыплются во тьму,

Они суть мнимость, волны, колебанья,
Разноголосая, пустая рать,
И незачем с упертостью кабаньей
Шептать их, различать, перебирать.

Но, глядя исподлобья, исподсловья,
Угрюмо, тупо, словно идиот,
Среди звучащих сгустков и узлов я
Пытаюсь обнаружить некий код,

Раскладываю на листе рядком их,
Ношу их шлейф услужливым пажом,
Живу, как будто роем насекомых,
Жужжаньем и шуршаньем окружен.

И кажется бессонными ночами,
Когда в мозгу сухой огонь горит,
Что стоит только вслушаться в молчанье –
Оно очнется и заговорит.
пересвет

* * *

Дожить, дожать до Комарово,
Не кануть в бездну по пути
И здесь под видимостью крова
Покой и волю обрести.

Пусть дни плетутся, как коровы,
Неразличимые почти,
И Ты, Безмерный и Суровый,
Меня забвением почти.

Я буду слушать, как, несносен,
Дрожит комар меж красных сосен,
Как жук проходит, семеня,
И как плывет неторопливо
Предвечный ветерок с залива –
Сквозь стены дома, сквозь меня.
пересвет

* * *

               Я, как рыба, плыву по ночам…
                    (Варлам Шаламов)


Каждую ночь старик превращается в рыбу, всплывает с дивана,
Плюхается в лагуну, прогретую солнцем, как детская ванна,
После выходит из моря к устью реки и чувствует на губах
Сладость ее воды, знакомый запах – так, помнится, пах
Прежний – какой-то там давности – мир. Старик поднимается выше.
Склон, уходящий пологой волной ко дну, причудливо вышит
Желтыми косами водорослей, зелеными вспышками мха.
Ласковый ветерок прокатывается по ним, как дыхание мая.
Тихо. Старик продвигается дальше, краешком разума понимая,
Что никакого ветра в воде не бывает и это какая-то чепуха.

Выше река сужается, камни взрывают суглинистое ложе.
Чувствуя, что становится сильнее, увереннее в себе, моложе,
Чувствуя, как на боках отрастает когда-то выпавшая чешуя,
Рыба оглядывает подводное пространство, видимые его края:
Здесь завершается томный плес, и поперек речной дороги
Тянут корявые пальцы каменистые гряды, предвещая пороги.
Рыба улыбается, подставляет струе лицо и бросается в бой,
То отлетая назад, то вновь проминая упругую воду,
Черт-те кого поминая в сердцах, не ломоту чувствуя в теле – свободу,
Радуясь ритму и грохоту жизни, возможности быть собой.

Где-то в верховьях, уже предвкушая близкий конец маршрута,
Рыбка по-детски смеется, радостно плещется: круто! круто! –
С каждым движеньем вперед все меньше как будто бы становясь.
В этот момент разрозненные явления обнаруживают явную связь –
И у самой черты, у какого-то невидимого, но ощутимого края
Кто-то сигналит: постой! – и малек зависает в воде, замирая,
В ужасе глядя вперед, что-то шепча дрожащим ртом –
Даже не вспомнив о том, что рыбам пристало молчать. Потом
Воды его отталкивают от края, от цели многих трудов,
Сносят к низовьям, к устью и дальше – в постылое существованье.
Каждое утро старик просыпается на своем неудобном диване
И долго глядит в потолок, не решаясь на первый вдох.
пересвет

* * *

Не сдается гвардия зимы.
Вымазаны грязью маскхалаты.
И хотя пути занесены,
Снежные войска еще крылаты,

Лупит Царь-Мороз по площадям,
Ежится народ по магазинам,
Но фронты уже проходят там,
Где недолго огрызаться зимам.

Тихой сапой синий март заполз
В тыл врагу, сияет солнце злее –
И груженый наледью обоз
Отведен в район Гипербореи,

И, забив на стрелки схем и карт,
Поперек штабного пустословья
С боем отступает арьергард,
Поливая землю талой кровью.

Вслушайся: какая тишина!
Рай! – ни разрешенья, ни запрета.
Здесь не возвышается стена
Знойных дней на горизонте лета,

Мир покуда к смраду не привык,
Мир не стал гальюнным и кальянным,
И еще не вмазал Царь-Шашлык
По субботним паркам и полянам.

Радуйся: пока из облаков
Не провыли: «Временные, слазьте!» –
Дышится свободно и легко
Воздухом святого междувластья.